Книги и чудеса в Культурном центре ЗИЛ

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция
ежедневного вещания, работающая на буквенной частоте.

Мы в эфире с 15 апреля 2014 года. Без перерывов.
Мы говорим о книгах, которые нам дороги, независимо от времени их публикации.
Мы рассказываем вам о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Наши букжокеи (или биджеи) и их дежурства:

Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир.

Все эфиры, списком.

Подписаться на еженедельный дайджест.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 18 августа

Бог в аэрозольном баллончике

"Убик", Филип К. Дик

Не очень резво и довольно дискретно, но все же начинаю свое задуманное путешествие в глубины сознания великого визионера и параноика Филипа К. Дика. По идее, сделав несколько спиральных оборотов, оно должно привести меня к "Экзегезе". Многотомный сборник отрывочных откровений, которые Дик одержимо записывал по ночам, начиная с 1974 года, уже куплен и ждет меня, но сперва надо набрать базу художественных романов, а то ничего не пойму. Но времени на этот отличный план больше как-то не становится.

У героев "Убика" вот тоже проблемы со временем — они застряли в полужизни, на переходном этапе, когда тело лежит в криокамере, а сознание бродит в некоем виртуальном мире и может быть доступно для общения с живыми. Но мир этот полон загадок и ловушек — и причудливым образом начинает разрушаться. Вещи вокруг персонажей вдруг необъяснимо стареют — причем не как материальные вещи, а как идеи вещей. То, что, было телевизором, станет транзисторным радиоприемником, в лифте появятся створки и консьерж. Стареют не только предметы, но и представления морали, лексикон. Пространство работает по платноновским правилам, материальное внутри него живет и развивается (или регрессирует) как идеальное. Интересно при этом, что и текст, сделанный Диком, устроен точно так же: действие происходит в недалеком будущем, в котором есть криокамеры, колонизация Луны, умная бытовая техника... И, кстати, всепроникающий капитализм — например, чтобы открыть дверь, надо дать ей монетку. Монетку! И так со всем: футуризм идет бок о бок с анахронизмами, приметами эпохи, которые уже и сейчас почти исчезли, — вроде дисков. Которые превращаются у героя в пластинки. Уже сейчас не такая уж большая разница в смысле устарелости. Сами персонажи тоже ветшают и умирают. Хорошо, что есть "Убик" — изобретение особо продвинутых полуживых, которое помогает противостоять неопределенной злойдейской силе. Расспространяется в баллончиках. Побеждает энтропию. Название образовано от слова "вездесущий". Следуйте инструкции на упаковке.

Дик пишет очень to the point, не рассусоливая и ни на полсекунды не притормаживая стремительный сюжет ради размышлений. Философские концепции и идеи встраивает в череду событий сжато, емко и, в общем, по ходу дела, от чего несколько создается впечатление концентрированного философского супа, замешанного на Тибетской книге мертвых (вместо топора, да). Как все люди с громадным воображением, Дик раскидывает идеи щедро, и из них ткется очень своеобразный мир, большая часть образующих конструкций которого только намечается там и сям штрихами, как многомерная декорация, и никак не разрабатывается, что оставляет небывалый простор для вопросов и читательского фантазирования.

Макс Немцов Постоянный букжокей чт, 17 августа

Шпионские страсти

"Россия на Тихом океане и Сибирская железная дорога", Зеноне Вольпичелли

Вольпичелли, он же "Владимир" - очень хороший популяризатор и талантливый компилятор, а кроме того, предполагается, - английский шпион. Начинается его отчет с довольно краткого и вполне в силу этой краткости бестолкового очерка истории государства Российского, продолжается более подробной историей освоения/колонизации Сибири и Дальнего Востока, в котором, по традиции, особо отмечается и роли отдельных личностей (среди которых первое место занимает, конечно, Муравьев-Амурский) и приводятся разные забавности и технические подробности: например, что в конце XIX века в Сибири особого устройста речные паромы называли "самолетами"; или история о проекте 1857 года проложить линию конки от Москвы до Тихого океана (ну а что - угля в Сибири добывается мало, а лошадей - 40 000). Заканчивается книга экономическим очерком, обосновывающим необходимость Транссиба (еще не достроенного в момент написания этого сочинения) и политологическим трактатом, обрисовывающим ситуацию на ДВ перед грядущей Русско-японской войной. Рекомендуется как внятный исторический артефакт.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 16 августа

Устал или болен, не знаю, но трудно...

Александр Яшин, "Лирика"

Итак, я снова хочу поговорить про стишки и вообще тексты, которые выходят из-под контроля их авторов, и про официальную поэзию, которая порой только притворялась официальной, ну и вообще про жизнь. Досталась мне тут книжка советского поэта Александра Яшина, родившегося в 1913 году в крестьянской семье, деревенского учителя, лауреата Сталинской премии, в «Википедии» написано – представителя течения «социалистический реализм». В общем, обладателя совершенно правильной биографии. И вот читаю я его книжку, и вдруг, среди прочего, там встречается стихотворение «Сосна»:

С головы зелена,
Стволом красна,
Высока, стройна
Растет сосна.

Как невеста на выданье,
На большом пиру, –
Лучшей не видно
Во всем бору.

Иглами вышили
Неба треть.
Всем она вышла –
Любо смотреть!

Каких только ягод
Нет под сосной!
Здесь белка-летяга
Гостит весной,

Здесь тетерев грузный
Бруснику ест,
Здесь влажные грузди,
Маслята есть.

Здесь все для соленья,
И все для варенья –
Хоть целым селеньем
Живи, ночуй!

А мох для оленя –
Ешь, не хочу!

Сколько же дереву
От роду лет?
А столько лет,
Что и счету нет.

Но топор сечет,
И вот он – счет.

Стихотворение датировано 1939 годом, и это, конечно, придает ему дополнительные смыслы (которых, возможно, поэт в них не вкладывал – хотя, черт его знает, что он там вкладывал в 1939-м). Для меня это ведь – совершенно ясный пример того, как произведение, будучи написанным, выходит из повиновения и начинает жить собственной жизнью, приобретая дополнительные смыслы и так далее. И еще про контекст тут можно много проговорить.

Ну и, в общем, читаю я дальше этого представителя направления «социалистический реализм», и встречаю вот такое еще, «Железные балки», тоже 1939 года:

Устал или болен, не знаю, но трудно,
трудно дышать, не закрыв глаза:
яркие краски душу таранят,
песни любимые надоели,
встречи с любимой не веселят.

Глаза закрою – изводит грохот,
он нарастает со всех сторон,
кажется, взяли тебя с постели,
словно цыпленка из-под наседки,
и просто швырнули на тротуар.

А то еще хуже, еще нелепей:
вообразите вдруг, что в окно
с улицы, с ходу,
гремя на стыках,
стекла дробя,
не один – с прицепом
прямо в комнату прет трамвай.

Нет, не житье в коммунальной квартире, -
странно, что так назвали ее, -
свары, наветы…
И это коммуна?
До полуночи ругань на кухне,
и за столом мне покоя нет.

Голову ломит,
дрожат колени,
если бы мне побыть одному:
выключить радио на неделю,
дверь – на крючок,
не двери – записку:
«Выбыл…» -
и жить, как барсу к в норе.

…Полноте, что со мною случится!
Нет ни безверия, ни обид,
даже не болен,
устал – и только,
как устают железные балки
от беспрерывного топота ног.

Нормально? Книжка, кстати, из которой я все это брал, была издана в 1979 году – в самый расцвет, так сказать, – в издательстве «Советская Россия». Уже после смерти автора – Яшин умер в 1968 году от рака. В «Википедии» я прочитал, что после смерти Сталина он, Яшин, повинился: дескать, чувствует и свою вину за то, что литература (он имеет в виду официальную литературу, тот самый «социалистический реализм) сталинской эпохи была неискренней и так далее. И еще он, уже после марта 1953-го, писал рассказы, которые практически не публиковали – они были опубликованы только после смерти Яшина, во времена перестройки, - теперь очень хочу их почитать. Что-то мне подсказывает, что они должны быть крутыми. А я, между тем, продолжаю читать книжку стихов – насколько я понимаю, самое большое его собрание. И вот такое встречаю (во время войны Яшин был военным корреспондентом, уйдя на фронт добровольцем), называется «Обстрел», 1942 года (Яшин участвовал в обороне Ленинграда):

Снаряд упал на берегу Невы,
Швырнув осколки и волну взрывную
В чугунную резьбу,
На мостовую.
С подъезда ошарашенные львы
По улице метнулись врассыпную.

Другой снаряд ударил в особняк —
Атланты грохнулись у тротуара;
Над грудой пламя вздыбилось, как флаг,
Труба печная подняла кулак,
Грозя врагам неотвратимой карой.

Еще один — в сугробы, на бульвар,
И снег, как магний, вспыхнул за оградой
Откуда-то свалился самовар.
Над темной башней занялся пожар
Опять пожар!
И снова вой снаряда.

Куда влетит очередной, крутясь?..
Враги из дальнобойных бьют орудий.
Смятенья в нашем городе не будет:
Шарахаются бронзовые люди,
Живой проходит, не оборотясь.

Очень сильное, мне кажется – и что-то выделяет его из официально поэзии времен блокады, а что – не могу пока сформулировать, что-то на уровне ощущений. Ну и вот, едем дальше – стихотворение «Переходные вопросы», посвященное Константину Паустовскому, 1966 года (Яшин уже болел и знал об этом):

А в чём моя вера?
Опора?
Основа?
Кого для примера
Брать –
Снова Толстого?

С ружьём зачехлённым
Без дела до осени
Томлюсь,
Окружённый
Пустыми вопросами,

Конечно, проклятыми,
Конечно, немодными,
Давно - бородатыми,
И всё - переходными.

«Любить своих ближних?
Трубить славу жизни?..»
А если не любится?
А если не трубится?

«О слабых заботиться?
За сильных тревожиться?..»
А если не хочется?
А если не можется?
А если в судьбе у меня бездорожица?

Не новую повесть
В душе перетрясываю:
«А может быть, совесть
Понятье внеклассовое?

А может, всё пошлое,
Фальшивое,
Грошевое,
Продажность
И ложь
Не назовёшь
Пережитками прошлого?»

Какой мерой мерится
Моя несуразица?
И в бога не верится,
И с чёртом не ладится.

И, заключительным аккордом, стихотворение «Мы были молоды», 1967 года – к пятидесятилетию, блин, Великого Октября:

В голоде,
В холоде,
В городе
Вологде
Жили мы весело -
Были мы молоды.

Я со своей богоданной
Ровесницей
Под деревянной
Под жактовской лестницей.

В крошке сторожке,
В сарае ли - помните?
Нам-то казалось:
В отдельной комнате.

Были мы молоды,
Не запасливы:
В голоде, в холоде -
Всё-таки счастливы.

Крови давление,
Сердца биение
Были нормальными
На удивление.

Как чудесами,
Кичились крылечками,
Да туесами,
Да русскими печками.

Окна в узорах,
Кровли с подкрылками,
Охлупни в небе
С коньками,
С кобылками.

Не горевали,
Что рядом на площади,
С сеном, с дровами
Тонули лошади.

Мы колеи бутили
Поленьями,
Мы тротуары мостили
Каменьями.

И терпеливы были
И сметливы,
Неприхотливы,
Непривередливы.

Как нам любилось!
Как улыбалось!
Самое-самое
Близким казалось.

Не на «Победах»
И «Волгах» - где уж там! -
На велосипедах
Катали девушек.

И у Матрёшек
Вместо серёжек -
Серпы и молоты,
А вместо брошек -
Значки наколоты:
Ценилось не золото, -
Мы были молоды!

Что нам мохнатые
Бобры и пыжики?
Гордились ребята
Будёновкой рыженькой.

Не было крова
Под флагом
Сутяге.
Честное слово
Равнялось присяге.

В голоде,
В холоде
Жили мы в Вологде.

Но были молоды,
Вот как молоды!

Ах, до чего же
Глупы и молоды!

Такой простой советский поэт с чистым и ясным лицом, «социалистический реалист» Александр Яшин (настоящая фамилия – Попов, псевдоним взял в честь отца) жил-поживал, добра особо не наживал, умер в Москве, похоронен в родном селе Блудново, и кто о нем теперь помнит. А вон, поди ж ты.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 15 августа

Пять-шесть-семь-восемь!

"Популярная музыка из Виттулы", Микаэль Ниеми

На севере Швеции, рядом с финской границей, в крохотной деревне живет маленький мальчик. В этой деревне деревянные дома, холодная река, поля с картошкой, куча крыс, древние традиции, старик-коробейник, мальчишеские банды и побоища деревня на деревню, там огромные мужики со стальными мышцами и каменными плечами, там школа, где детей делят в первом классе на две группы – умеющих читать и тех, кому еще только предстоит выучить буквы, там все знают всех и все знают, каков мир.

И вдруг где-то далеко в мире зарождается рок-н-ролл, приходит в форме пластинки в деревню Паялу, и выбивает почву из-под ног пары пацанов. Которые вырезают себе из деревяшки гитары, хватают рулон туалетной бумаги вместо микрофона, и начинают вихлять бедрами и беззвучно открывать рот. Потом, через несколько лет, они выпрашивают у дяди настоящую акустическую гитару и учатся играть.

Если бывает скандинавский магический реализм – то это он, это история про мальчика, который убивает полчища крыс, как сезонная работа, по полкроны за хвост, и который видит дерущихся парней, превращающихся от ярости в диких животных, который может разглядеть ведьму в старике-наркомане, который постепенно взрослеет.

И учится играть на гитаре.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 14 августа

Нечугунная проза

"Огонь", Анатолий Кузнецов

Искать эту повесть отдельным изданием – дело заведомо безуспешное: не было, скорее всего, никакого отдельного издания, а были два номера журнала “Юность” – 3 и 4 за 1969 год. Но в сети еще и не такие оцифрованные тексты находятся...

Да, это тот самый Кузнецов, который написал “Бабий Яр” (а “Огонь”, что может показаться странным, написал уже после). Странным это может показаться, потому что на первый взгляд – это абсолютно производственная и насквозь советская проза, со всей полагающейся ей поэзией трудового подвига, причем в хрестоматийнейшем его воплощении: в повести запускают домну – или что там с ней делают после того, как построили?.. Доблестные (и не очень) пролетарии и примкнувшие к ним специалисты разнообразно и не скучно для читателя то строят эту домну, то не строят, то интригующе ленятся и колдуют над непонятным, то вдруг аврально наваливаются в корчагинском духе до полного изнеможения, дабы получить впоследствии свой пролетарский катарсис (про который спойлерить не стану – наступил он иль нет, поскольку домну они зафигачивают какую-то необычайно гигантскую и полной уверенности в ней не имеют). А вокруг домны в нетерпении крутится главный герой – командированный журналист и писатель, который в юности жил в этом городке, который превратился в “промышленный гигант”, в котором остались жить некоторые его прошлые друзья, которые к домне неизбежно причастны, поскольку в городке-гиганте ничего больше нет: только гомерический металлический завод.

Однако ж мне эта повесть стала интересна, конечно же, не домной. Стала она интересна мне разговорами, что ведут промеж себя герои, проблемами, которые их обуревают-одолевают (и проблемы – не то чтоб чугунолитейные). Нынче никакие герои так себя не ведут и о таком не беседуют, а тогдашних страшно беспокоит смысл жизни, целеполагание и прочие максимально-глобально-философские дела. И они же беспокоят автора (не того, который в книге, а того, который вне, и ее пишет). Скорее всего, настоящих работников ковша и прокатного стана в 1969 году больше беспокоила тринадцатая зарплата и премия за досрочный пуск очередного чудовища, изрыгающего пламенный чугун, но так называемая проблематика литературных произведений нам говорит не про беспокойства рабочих, а про мысли и чувства пишущих о них не рабочих почтиинтеллектуалов – и эта проблематика феноменально-уникальна: стоит ли жить ради работы, если эта работа имеет смысл не только для тебя и что-то большое там продвигает наружу, в большой мир; стоит ли жить ради себя и быть циником; стоит ли жить, когда жить незачем, и больших задач не имеется, стоит ли жить ради детей; стоит ли жить ради абстрактной идеи; стоит ли жить, если неинтересно, и если слишком интересно, но непродуктивно – обязательно ли... И так далее...

То есть, люди в повести разговаривают о проблемах, которые волнуют не их, героев и негероев труда, а Анатолия Кузнецова, и уж он-то их заставил пофилософствовать. Как ни странно, они там разговаривают вполне себе по-человечески (да, начитанный циник им не поверит, но все же...). А пройдет каких-то 20 лет – и люди из повестей заговорят о другом и, похоже, к вечным вопросам если и вернутся, то с какого-то третьего бока.

Чарлз Буковски Гость эфира вс, 13 августа

По сложившейся традиции середины августа

Дню рождения Хэнка: "Мой кореш Будда"

В среду, 16 августа, Чарлзу Буковски исполнилось бы 97 лет, но мы понимаем, что такие ребята столько не живут.

мой кореш будда

надо помыть этого будду, что сидит у меня на столе
на нем пыль и копоть
в основном на животе и груди; ах,
мы с ним претерпели множество ночей вместе; мы
претерпели банальности и ужас; в неурочное время мы
ржали
чисто теперь
самое малое, чего он заслуживает это хорошей
протирки
мокрой тряпкой;
поистине ужасными были
некоторые долгие ночи, но
будда был хорошей, тихой
компанией; он никогда не смотрит прямо на меня, но
кажется, всегда посмеивается он
смеется над этой жижей
бытия: ничего с ней не поделаешь.

"зачем меня чистить?" спрашивает он теперь, "я только снова
испачкаюсь."
"я всего-навсего играю в тупое здравомыслие," отвечаю
я.
"пей свое вино," говорит он, "это
у тебя лучше всего получается."
"а," спрашиваю я, "что у тебя лучше всего
получается?"
он отвечает: "у меня получается почти наблюдать за
тобой."

тут он замолкает.
он держит нитку четок с
кисточкой.

как он вообще сюда
попал?


Пер. Макса Немцова

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 12 августа

Ты это сама или оно само?

"Время свинга", Зэди Смит / Swing Time, by Zadie Smith

Дисклеймер №1. Книга по-русски выйдет в ЭКСМО. Возможно — в этом году.

Дисклеймер №2. Сюжет, очень, очень коротко. Лондон, 1980-е. Район с разноцветным населением. Две девочки-школьницы ходят в танцевальный кружок, у одной получается атасно, у второй — нет, но вторая хорошо поет и танец ее завораживает как концепция. Семьи у девочек похожи (один родитель черный, другой белый, обе семьи бедные), но на этом сходство исчерпывается. Вся дальнейшая книга нанизана на их сложные и местами возмутительные и скандальные отношения — и очень разные судьбы. Та, которая вторая, — рассказчик всей истории, она становится личной помощницей у суперзвезды фасона Мадонны, активизм которой заводит роман в Гамбию, одну из самых нищих стран современной Африки, где звезда строит школу.


Имеем нечастый в моей читательской практике случай, когда звезды "Гудридз" или там "Озона" нерелевантны вообще, хоть я их в "Гудридзе" и поставила. Нерелевантны они для меня потому, что я не понимаю, кому именно я выдаю печенье своей оценкой: лобным долям+опыту человеческому и писательскому+таланту Зэди Смит, или ловкому знанию, сознательному или спинномозговому, хитрому рецепту, как лепить такой нарратив. Возможно, всему разом. В чем же твист (свинг)? Зэди Смит берет пару десятков социально-острых тем, одним махом втягивая кучу читательского народу: и тех, кому подавай детско-родительских отношений, и тех, кто про гений-и-бездарность любит, и тех, кто падок на всякие субкультурные штуки, и тех, кому расовая и расово-историческая тема дорога, и тех, кто любит в тексте всякие нетекстовые штуки танец и музыку, например... и еще кучу всякого. Африканский колорит. Локальная политика. Маньячество религиозное и активистское. Дружба с оттенком стокгольмского синдрома. Поиск корней и родины. Богемная жизнь. Сцена. Соседские разборки. Бытовые анекдоты и бытовой ужас. Время как судия, ресурс, хребет всего, магия, проклятье, истина. Всё это в книге так или иначе есть. И тут вот читатели в своем отношении к этому тексту, судя по всему, вольны разделиться на такую же кучу лагерей. "Нам нравится, что тут так много всего, нам симпатичен этот базар идей, где всё лежит россыпями нефасованное и невзвешенное, изобильными горками, набирай себе в пакет сколько тебе самому надо". Или: "Фу-у, нам не нравится этот гвалт, толкотня и неопрятность, почему на ценниках не написано, что это за фрукт, мы не понимаем, с чем это готовить, почему раздавленная еда на полу валяется?" Или: "В мясной ряд я и соваться не буду, а вот из закута, где пряности продают, могу целый день не вылезать". И так далее. Что, собственно, и наблюдается на "Гудридзе", к примеру.

Зэди говорит очень много — и еще больше недоговаривает. Мы вроде как любим, когда нам не разжевывают, правда? Да, правда, но от "Времени свинга" остается интересное впечатление, что это словно бы конспект другого, в четыре раза большего романа, где вся вот эта россыпь тем и зачинов разработана попристальнее, потоньше... постарше, что ли. Да-да, я в силах произвести эту работу самостоятельно — это потребует некоторого времени, литературно-исторических экскаваций, бесед с профильными специалистами, слушания немалого объема музыки и просмотра фильмов по немалому списку. Et si tu travailles, цитируя Маргариту Палну. Хорошее дело же, когда книга провоцирует на большую дополнительную работу, домашку задает, так сказать? Кто б спорил. Да вот только Зэди излюбленную нами, читателями, английскую недосказанность организует так, как делаются некоторые вечеринки: хозяин навалил еды, включил телевизор, магнитофон, светомузыку и видеопроектор, натыкал по углам хлопушки, развесил серпантин, запустил гостей, а сам во всем этом беситься... ну-у... не очень расположен, что ли. Вроде бы все для успешной тусовки есть, но, собственно, личной маны хозяина в нем словно бы постоянно не хватает, хотя в этой самой нехватке он вроде как ощущается. И гости станут отрываться, только если сами очень на это настроены (выпили по дороге в пабе или вчера диссертацию защитили или ребенка сдали в летний лагерь или еще что-нибудь хотят бурно отпраздновать), а если робеют и пришли с хозяином зажечь, а не сами по себе, — могут ведь и слинять по-тихому.

Я вообще хвалю эту книгу или как? Любите колоритные восточные базары идей и пестрые вечеринки, где хозяина не очень видно — полюбите и эту книгу.

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 11 августа

Ты, воздух

Одно стихотворение Григория Дашевсккого

У поэта Даны Сидерос есть хороший телеграм-канал «Стихи вместо всего» (@stixi_vmesto), где она постит разные чужие стихи... ну, вместо всего остального, что вообще можно было бы теоретически куда-либо запостить. Очень понимаю этот сантимент. Сегодня у меня стихи вместо эфира. Поэзию Дашевского, ничего не могу поделать, хочется писать вместо всего везде, к нему обращаешься, когда нужен ясный голос, прозрачный, как прохладная вода, и бездонный.


Ты, воздух, всё свое лазурь, лазурь

о духоте, клонящей в сон меня.

И яви ни в одном глазу.
Мне трудно дышать тобою, лжецом таким.
Но солнце ест глаза,
словно оно – дым
от иного огня,
который будет гореть и уже горит.
Оно наклоняет мой взгляд в предлежащий прах,
словно оно – споткнуться страх,
словно оно – стыд.


1988

Макс Немцов Постоянный букжокей чт, 10 августа

В погоне за миражом

"Катаев. Погоня за вечной весной", Сергей Шаргунов

Решил побыть со своим народом (тм) и прочесть. Сразу скажу — не пожалел. Кто такой Шаргунов, я не очень знаю, и ничего у него больше не читал, но Катаева он любит, это видно — и в этом один из плюсов книги. Написано все с тем градусом повествовательного раздрызга, который, видимо, призван эмулировать «мовизм» самого Катаева. Поэтому в результате получился отнюдь не «гомогенный плоский нарратив» (опять же, тм), что отдельно приятно, а некая мозаика мнений, голосов, опять мнений, отрывков, фактов, фактоидов и прочего набрызга, из которого фигура собственно Катаева то ли проступает, то ли нет. Сам голос биографа в книге сведен к минимуму необходимых обобщений (их немного, и потому они бросаются в глаза), но, в общем, не толкований, что тоже вполне достойно само по себе, а привычного нам с детства связного повествования не монтируется. И это тоже хорошо — читателю остается пространство для дыхания и мозгового маневра.

Исходно понятно, что в таких биографиях, написанных потомками сильно после рассматриваемой эпохи, неизбежно происходит некоторая пересборка культурного кода. С одной стороны Шаргунову поэтому следует отдать должное: по кромке времен он прошел вполне изящно, старался быть объективным, а сам не выпячивался. Но сам материал тут таков, что удержаться в рамках приличий довольно затруднительно, это я тоже понимаю. История жизни талантливого советского приспособленца от литературы, написанная по зову, что называется, сердца, — это смесь, которую в неожиданных местах может рвать на части. Любой современный взгляд на былую эпоху, тем паче такую непростую, — он, в силу необходимости, будет бросаться через стекло, а вот видны ли на этом стекле мазки жирных пальцев — вопрос отдельный.

Тут их немного, но они видны. С Вирабовым и его био Вознесенского несколько лет назад случай был вообще шизофренический. Шаргунов же только скатывается до легких набросов на «украинский национализм». С одной стороны понятно — «одесская школа» стала заметным явлением советской литературы, без своих социо-национально-культурных свар там дело не могло обойтись, но в нынешнем контексте они видны как вполне конъюнктурные. В другое время — нет, а сейчас — да. И автор, вместо того, чтобы до конца держаться хотя бы линии «пролетарского интернационализма», выдвигать на первый план «единую многонациональную общность» и т.д., «принимает стороны» и как-то «не одобряет», это видно. Чем только поддерживает отвратительную имперскую доминанту подлинно сталинского мышления, которая у нас, как видно, сейчас в тренде. Иначе, чем услужливым вилянием позвоночника в угоду текущей доктрине, выглядеть такое поведение не может. Повторю, такого — немного, но оно — есть.

Другой оттеночек «социального заказа» (ведь «жить в обществе и быть свободным» и т.д., как мы отлично усвоили, «нельзя»): Катаев явно оправдывается автором как «центрист» и «государственник» (ну и «патриот», понятно… вылезла сейчас у меня фройдова описка — «парториот»). Тем самым блядство и подлость, приспособленчество и двурушничество фигуры как-то уравниваются в правах с тем ценным и хорошим, что эта фигура внесла в хронотоп (пусть этого хорошего и немало). Автор, похоже, удобно забывает другой хрестоматийный тезис: настоящий честный художник — он всегда против власти. Он «сам по себе», да — с этим у Катаева явно было все в порядке, — но еще и противостоит силе, которая на него давит просто потому, что может, потому что, будучи силой, вынуждена укреплять себя и силами другого порядка, творческими. Лично Катаева, верно служившему режиму, допустим, даже вопреки собственным «белогвардейским» убеждениям, оправдывать, конечно, не нужно, как не стоит его и осуждать, но вот оправдывать альянс художника и власти вообще — это конъюнктура и блядство, сколь бы при этом талантлив или субъективно любим художник не был. Как раз такое, по-моему, и невозможно простить.

Несомненно и то, что Катаев во всей своей противоречивости — лучший символ той отвратительной государственно-художественной помойки, которая у нас известна под названием «советская литература». Уж точно — один из самых наглядных (как тот же Вознесенский). А вопросы языка, стиля, его заходы на модернизм, «европейскость» антуража и реквизита (недоступных, как мы помним, подавляющему большинству его верных читателей и преданных поклонников) — это все так, вишенка на тортике. Чтобы при чтении так не тошнило.

постскриптум: vladivostok connection

Сам одесский хронотоп в гражданскую войну имеет немало общего с владивостокским (только культурная жизнь была богаче и разнообразнее – в силу большей близости к столицам империи, легче было драпать от красных), Но этим – и дружбой с Мандельштамом – не исчерпывается связь Катаева с родным городом. Был еще “красный поп” и звезда оперы Василий Островидов, который с конца XIX века по 1914 год служил в Кафедральном соборе Владивостока и был председателем местного отделения Союза Михаила Архангела (это черносотенцы, мои маленькие друзья; сам Катаев, кстати, в детстве был и черносотенцем, и юдофобом, если вы не заметили), но впоследствии, как и наш герой, перекрасился. Вместе с “красным попом” впоследствии Катаева чуть не шлепнули зеленые (т.е. попа-то они шлепнули, а Катаев удрал). Так что вот еще одна тема для местных краеведов и патриотов малой родины. Но меня разве кто слушает?

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 9 августа

Долгая счастливая жизнь

«Белый гром зимы. Владимир Стерлигов, Ирина Потапова. 1939-1943»

В 1940 году Владимир Стерлигов нарисовал танцующую женщину, в поднятой левой руке – букет полевых цветов. И приписал внизу: «Целый день мы пляшем, пляшем / И букетиком мы машем, / Все роскошно, все чудесно, / Жить без танца очень пресно!» За два года до этого, в 1938-м, он был освобожден из Карлага, куда попал после ареста в 1934-м, обвинения в антисоветской деятельности и осуждения на пять лет. Когда его освободили, он некоторое время оставался в Караганде, потом, в 1939-м, получил «минус 6» (запрет на проживание в шести крупнейших городах страны), прописался в Петушках, но почти весь 1940 год провел в Ленинграде и Москве, где нелегально работал, пытаясь выжить – пока 22 июля 1941 года не был призван в армию. «Мне так органически потребно воевать за радость, которая ведет и людей и самого постоянно вверх, она такая необойдимо чистая и светлая и такая постоянно сильная, что, конечно, кажешься многим глупым бараном и, очевидно – смущаешь. Все на свете бывает. А в грусть и уныние все-таки идти не хочу, пусть лучше буду бараном. А чем же брать ужас, горе и бесконечные страдания? Они только тогда в смысле, когда побеждены радостью. Это Творчество Жизни…» – написал он в письме своей возлюбленной, Ирине Потаповой, где-то в феврале-марте 1940 года.

Я пишу про книгу, которой еще нет – она, дай Бог, появится к концу августа в уникальном, рукотворном издательстве «Барбарис», а я держу в руках сигнальный экземпляр и в буквальном смысле боюсь выпустить его из рук. Потому что книга «Белый гром зимы» – настоящее, всамделишнее сокровище. Хотя о том, кто такой Владимир Стерлигов, сегодня едва ли знают люди, не погруженные в историю советского искусства ХХ века.

Наверное, надо начать вот с чего. Стерлигов был учеником Казимира Малевича, под его руководством изучал супрематизм и кубизм, был знаком с Филоновым, Матюшиным, Харджиевым, вместе с Суетиным и другими вошел в образованную в 1929 году «группу живописно-пластического реализма», с 1926-го был близок к ОБЭРИУ (некоторые исследователи называют его одним из обэриутов), в 1929-м начал заниматься книжной иллюстрацией, в том числе в «Еже» и «Чиже», писал стихи и прозу. Потом был арест, о котором – см. выше, служба в армии, контузия в самом начале 1942-го, известие о смерти Хармса (на которое Стерлигов отозвался текстом «На смерть Даниила Ивановича»), женитьба на Татьяне Глебовой, медаль «За оборону Ленинграда», жизнь в Алма-Ате, возвращение в Ленинград и дальше – работа и «долгая счастливая жизнь». Не очень, на самом деле, долгая – Стерлигов умер в 1973-м в возрасте 69 лет. И не очень счастливая – хотя, как посмотреть.

Примерно в 1939 году Стерлигов, только что вернувшийся из Карлага и живущий на нелегальном положении, познакомился с Ириной Потаповой – невероятно красивой потомственной аристократкой, скрывающей свою «неблагонадежную» родословную. Их роман в письмах – в основном, в письмах самого Стерлигова, недавно обнаруженных, случайно уцелевших, – и составляет центральную часть этой книги. «Дуда, нежнушка, милая, ну как Вы так говорите, что сердитесь на себя? Духа, невозможная радость, которую вытерпеть трудно, вот что эта жизнь! Жизнь светлая. И как ее надо беречь! Ведь душенька совсем любимая должна быть, ведь это как дыхание, ведь это никак и ничем назвать нельзя. Как же вы сердитесь на себя? Это очень, очень грустно и плохо и больно. Тогда что же мне делать? А я люблю, люблю, люблю милушку, Вас, всю Вашу жизнь, все, что Вы есть…» – писал он ей в феврале 1940 года. Господи, душа разрывается.

Возможно, эта любовь спасла его. Мне нужно повторить несколько вещей – он только что вернулся после Карлага, ему нельзя было жить в Москве и Ленинграде, вокруг арестовывали и расстреливали дорогих его сердцу людей, и просто людей вокруг тоже все время арестовывали, расстреливали или сажали, и весь его архив, все его тексты и рисунки – все, что он успел сделать до ареста, – были уничтожены после ареста – или пропали в бездонных архивах НКВД. Оставалось жить. «Знаете еще что, ведь человек безумно красив своей жизнью…» – это из его письма, датированного февралем 1940-го.

Его обэриутских текстов не сохранилось. Хотя и в редких сохранившихся стихах (которые тоже есть в книге), и в тех самых письмах язык обэриутов оживает, как будто он – язык, созданный для жизни, как будто нет ничего более естественного, чем этот самый пресловутый язык, убитый и растоптанный. «Хо! Хо! Хо! А Хармс сражен. Веселился от души. Он сказал, что мои стихи сильнее Заболоцкого и что я, Ваш покорный слуга, бродяга непутевый, большой поэт. Во! Во! Во! И что им всем стыд за 7 лет, а что я сделал больше их всех вместе и что они все развалины, а передо мной преклоняться можно, во! во! во! На колени!..» – с восторгом пишет Стерлигов в июне (?) 1941 года.

«Поражены. Молчали как расшибленные…» – вот так пишет он о том, как читал Введенскому и компании то, что «написал сегодня много» из поэмы «Пир королей», от которой сохранились лишь фрагменты. Крошечные фрагменты. «Пир королей» - картина, созданная Павлом Филоновым в 1913 году, одна из самых страшных его работ, – послужила отправной точкой поэмы Стерлигова: «И день, и ночь, сестра и брат, / Тучна походка суток. / У смутных неоткрытых врат / Проходит каждая минута. / Но мы с бокалами в руках / Подходим к ним, стовечным, / С венками ржи на головах / И с откровенной речью. / Громкоголосый бодрый хор, / Гортани золотом обиты. / Таким идет державный двор / И в мир, и в поле битвы…»

Да, а потом еще была война. Во время войны Стерлигов зашел в оставленную школьную библиотеку, где книги лежали высокой кучей, а с края – харджиевский томик Хлебникова. Положил во внутренний карман шинели, так всю войну и проходил – вспоминал Андрей Шишкин, профессор Университета в Солерно и директор римского Центра Вячеслава Иванова – один из тех, благодаря которым была найдена переписка, которая легла в основу книги. А вот из письма Стерлигова с Карельского фронта (осень 1941-го): «Столько уже прожито и какого, столько отложилось в душе каждого человека, и потом – эти дни, недели, месяцы, что любое произнесенное слово – как богохульство. Все молчит и все боится смерти и мучается от лишения жизни…» Любое произнесенное слово – как богохульство.

Книга «Белый гром зимы» очень хочет казаться книгой о любви. «Милый душный голосок слышал – все хорошо! Как же Вы мне не святенькая?!» – это из письма апреля (?) 1940-го. И очень хочется представить это все историей любви, иначе совсем страшно. Но – не получается. «Ночью под одеяло забирались крысы, которые тоже мерзли, а если я подкладывала под подушку маленький кусочек сухаря из этого хлеба земляного, то они забирались туда и все съедали, – вспоминает Ирина Потапова блокаду, в которой ей удалось выжить. – Я никогда не забуду ощущения чего-то живого, прислоненного к моей ноге. При первом движении они уходили, и слышно было, как спрыгивают с кровати. Крысы были везде, ели все – ремни, корешки книг. Борьба с ними была невозможна, да и не под силу. Они жили с нами и весь 1943-й, и очень трудно было прятать еду. Это очень умные животные. Раз я вечером подвесила сумку к люстре, чтобы в 6 часов утра идти на дежурство, но в сумке хлеба уже почти не было. По потолку, по цепям люстры, по крюку крыса подобралась к сумке, прогрызла ее и почти все съела. Я говорю о крысах потому, что они составляли часть жизни в блокадном городе…» Да, еще была блокада, а потом снова оставалось жить.

Нет, не получается читать эту книгу как историю любви. «И вот эта катастрофа разразилась и… оказалась сильнее любви и веры, т.е. нас разбросало в разные стороны. Но, как и говорил Вам, писал: я шел к Вам. У меня было не так. Я все это знал и знаю и делом пытался спасти свое «неверие» в Вас, т.е. характер Вашей веры. Иначе и просто: нашу любовь. Еще раз говорю, что у меня была одна цель – Вы. И чего она стоила, сказать трудновато. Если только увидимся…» – написал Стерлигов весной 1943 года, уже из Алма-Аты, в последнем письме Потаповой, которая почти до конца своей жизни молчала об этой любви. А Стерлигов после разрыва с ней навсегда перестал писать стихи.

«А дома очень уютно, спокойно и хорошо. Если будет благополучно, и будет работа, то не хотелось бы никуда уходить…» (Из письма Владимира Стерлигова Ирине Потаповой, март, 1941 год.)

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 8 августа

Для тех, кто еще не полюбил себя

"Герман", Ларс Соби Кристенсен

Эту книгу мне дала моя 83х-летняя бабушка. Говорит "на обложке внизу написано "для тех, кто еще не полюбил себя", и я решила, что мне уже пора".

Книга про маленького мальчика Германа. Он есть опавшие листья, его мама готовит котные рыблеты или киделькафри, его папа работает на строительном кране, а еще моется по пояс перед каждой едой, а дедушка "здоров как лосось, поскрипит еще авось".

Тут все нормальные.

И вдруг его парикмахер хочет поговорить с мамой Германа, а потом мама ведет себя странно и тревожно, и Герман провожает ее к врачу, но только врач почему-то осматривает только Германа, родители покупают Герману билеты в кино и на обед появляется только его любимая еда. Да еще и мороженое. Подозрительно?

Да два раза.

Эта книга о том, как жить подростку, как жить человеку, с которым происходит что-то непонятное. Над которым смеются и издеваются, которого поддерживают и любят. С которым не случается что-то смертельное ужасное, но все же – непонятное и тревожное, выделяющее, требующее сил и крепости.

Понимаете?

Да два раза.

Тут все все понимают.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 7 августа

Чтение с замедлением

"Слово в пути", Петр Вайль

Сборник гастрономических, антропологических, искусствоведчестких… полагается называть это «эссе», но для дивных слов, выходивших из головы Вайля и ложившихся на бумагу, это определение явно скучновато. Ибо написанное сочно, красочно и душевно. И читать это надо медленно, смакуя. Максимально (насколько возможно) приближая скорость чтения к естественной скорости смены тем и перемещения автора в реально-географическом пространстве. Понятно, что сравняться в скоростях не получится (если у вас нет в запасе годика-другого), но притормаживать вращение калейдоскопа все-таки приходится, а иначе уровень плотности впечатлений и соображений по поводу этих впечатлений зашкаливает, и прочитанное укладывается в голове читающего до обидного плохо. Чудесно, что имеются картинки – издатели не поскупились на довольно обильные цветные вклейки. Жалко, что их все равно мало. И жалко, что текст не идет бок о бок с иллюстрацией – впечатления усилились бы не вдвое, а устепенились бы в квадрате – впрочем, я все равно не смог вспомнить ничего идеально-симбиотического в этом смысле. Так что буду считать сей запрос чрезмерным и сие желание продуктом мгновенной избалованности: к хорошему быстро привыкаешь, а хорошей-то книжке – прямо с первых страниц…

Голос Омара Постоянный букжокей вс, 6 августа

208 лет Альфреду лорду Теннисону

УЛИСС

Немного пользы в том, что, царь досужий,
У очага, среди бесплодных скал,
Я раздаю, близ вянущей супруги,
Неполные законы этим диким,
Что копят, спят, едят, меня не зная.
Мне отдых от скитаний, нет, не отдых,
Я жизнь мою хочу испить до дна.
Я наслаждался, я страдал безмерно,
сегда, — и с теми, кем я был любим.
И сам с собой, один. На берегу ли,
Или когда дождливые Гиады
Сквозь дымный ток ветров терзали море, —
Стал именем я славным, потому что,
Всегда с голодным сердцем путь держа,
Я знал и видел многое, — разведал
Людские города, правленья, нравы,
И разность стран, и самого себя
Среди племен, являвших мне почтенье,
Я радость боя пил средь равных мне,
На издававших звон равнинах Трои.
Я часть всего, что повстречал в пути.
Но пережитый опыт — только арка,
Через нее непройденное светит,
И край того нетронутого мира,
Чем дальше путь держу, тем дальше тает.
Как тупо-тускло медлить, знать конец,
В закале ржаветь, не сверкать в свершенье.
Как будто бы дышать — уж значит жить.
Брось жизнь на жизнь, все будет слишком мало.
И сколько мне моей осталось жизни?
Лишь краешек. Но каждый час спасен
От вечного молчания, и больше —
Весть нового приносит каждый час.
Копить еще какие-то три солнца, —
Презренно, — в кладовой хранить себя,
И этот дух седой, томимый жаждой,
Вслед знанью мчать падучею звездой
За крайней гранью мысли человека.
Здесь есть мой сын, родной мой Телемах,
Ему оставлю скипетр я и остров,
Возлюбленный, способный к различенью,
Неторопливой мудростью сумеет
В народе угловатости сровнять
И привести к благому ровным всходом.
Он безупречен, средоточно-четок,
Обязанности общие блюдя
И в нежности ущерба не являя,
Богов домашних в меру он почтит,
Когда меня здесь более не будет.
Свое свершает он, а я мое.

Вот порт. На корабле надулся парус.
Замглилась ширь морей. Мои матросы,
Вы, что свершали, бились, размышляли
Со мною вместе, с резвостью встречая
И гром и солнце, — противопоставить
Всему умея вольное лицо, —
Мы стары, я и вы. Но в старых годах
Есть честь своя и свой достойный труд.
Смерть замыкает все. Но благородным
Деянием себя отметить можно
Перед концом, — свершением, пристойным
Тем людям, что вступали в бой с богами.
Мерцая, отступает свет от скал,
Укоротился долгий день, и всходит
Медлительно над водами луна.
Многоголосым гулом кличет бездна.
Плывем, друзья, пока не слишком поздно
Нам будет плыть, чтоб новый мир найти.
Отчалим и, в порядке строгом сидя,
Ударим по гремучим бороздам.
Мой умысел — к закату парус править,
За грань его, и, прежде чем умру,
Быть там, где тонут западные звезды.
Быть может, пропасть моря нас проглотит,
Быть может, к Островам дойдем Счастливым,
Увидим там великого Ахилла,
Которого мы знали. Многих нет,
Но многие доныне пребывают.
И нет в нас прежней силы давних дней,
Что колебала над землей и небо,
Но мы есть мы. Закал сердец бесстрашных,
Ослабленных и временем и роком,
Но сильных неослабленною волей
Искать, найти, дерзать, не уступать.


Пер. Константина Бальмонта.
Живопись Сергея Черкасова.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 5 августа

Южнорусское Овчарово

Livebook (2017)

ISBN:
978-5-990-94933-1

Купить со скидкой 15% 655 557 Руб.

И вновь о подателях миров

"Южнорусское Овчарово", Лора Белоиван

Нарыть книгу с безупречным полноценным миром — всегда ценный подарок. Чтобы смочь такой мир создать, в нем надо пожить и его надо полюбить: никакой бог/демиург не может не быть частью своего мира, хоть на время, просто на боге/демиурге больше ответственности, чем на тех, кто этот мир благодаря ему населяет. Лора — часть мира ЮРО и на ней ответственность за него, а судя по тому, как там все удачно и заманчиво (даже когда жутенько), работу свою этот бог/демиург выполняет как следует.

Южнорусское Овчарово — некоторая, скажем, деревня у Тихого океана рядом с большим городом Владивостоком, где жизнь богаче наших о ней представлений (как обычно), с той разницей, что нашелся человек — Лора, — не поленившийся это запротоколировать. Только такие деревни и можно вообще населять и при этом не спятить, только такого рода действительность пригодна для полноценного существования на всех контурах магического сознания. Особенно для "городского" человека, если он вдруг решает переехать в деревню. Для меня Лорина книга ценна не только как для читателя и фаната самостоятельных сотворенных миров: это инструкция, как обращаться в своей голове с новой непонятной действительностью (деревенской, например), чтобы присвоить ее, обжить.

Очень, очень удачно, что "Южнорусское Овчарово" формально — роман в рассказах: это позволяет не запихивать насильно (и против правды жизни) много-много историй в чехол единого нарратива, а предлагать трехмерную многоголосицу жизни этого мира как она есть, то есть увязанную гораздо хитрее и с виду рассыпчатее, чем может предложить традиционная романная форма. Ружья в настоящем сотворенном мире стреляют, но гораздо причудливее, чем привычно читательскому сознанию.

Тем, кто уже читал Лорины "Карбид и амброзию": да, ЮРО читать можно и нужно, теперь этот мир стал грушевиднее и полнее, новых историй — ровно половина, а порядок их расстановки стянул эту действительность туже и логичнее.

Уже прошло 1222 эфира, но то ли еще будет